Максимилиан Волошин. ИЗ ВИКТОРА ГЮГО (Сб. СТИХОТВОРНЫЕ ПЕРЕВОДЫ)




РЕВОЛЮЦИЯ

Статуи


I

Всадник медный высился во мраке.

Вокруг теснился город с бесчисленными крышами.
Колокольни на бурых овидях казались
Пастухами, пасущими стада домов.
Собор Парижской Богоматери вздымал две башни,
И каждая во тьме безлунной ночи ужасалась
Призраку своей чудовищной сестры.
Притин затянут был такою толщей мрака,
Что все мерцанья бездны в ней изникли.
Лишь ветер, задыхаясь под сводами ночными,
Распахивал порою двери отчаянью;
Клубились облака, как складки завесы черной;
И день не должен был, казалось, возродиться,
Ни утро приоткрыть лучистое окно.
Казалось, в безмерности унылой, над которой
Чудовищная ночь замкнулась навсегда,
Что солнце – очаг потушенный, истлевший уголь –
Должно развеяться летучим дымом –
Такое над смутною землей и в тверди темной
Мрак лил беспамятство.

                                        А небо
Бог весть каким загробным зрителем, разверзло
До дна безмерные пещеры темноты.

Спокойный, с мечом у пояса, одетый
В узорные доспехи средневековых витязей,
Он сидел верхом в вооруженьи бранном,
Герой – улыбкою, а ростом исполин,
Держа узду железною перчаткой, –
Гигант, король, спокойный, недвижимый, – он каменил
Казалось, ночь своим извечным жестом
И, сливаясь с недоброй тенью, плавил
Ночную медь свою с небесной чернотой.

В каждой статуе со взглядом загадочным и пристальным,
В этом видении высот и призраке вершин, –
Есть грозная недвижность бездны –
Как часть могилы – она причастна вечности.
И этот бледный конь, не ржавший никогда,
И этот безмолвный воин, встающий знаком
Последнего молчанья и свидетельства,
И этот цоколь, царящий над людьми, вознесший
Свой мрачный мир над их живою бурей,
И сей колосс, встающий над гробницей
И славою насилующий память,
Хранящий лик тирана, палача, который
Как пугало не может отпугнуть пролетной птицы,
Вся эта фигура – чудовище горячечного бреда;
И даже днем при ярком свете солнца,
Когда она видна во всех своих деталях,
И даже когда толпа кишит вокруг нее,
Она одета все тем же тайным ужасом.
Но только ночью статуя – король задумчивый,
Суровый воин, мрачный император, –
В себя вбирает весь свой мрак и весь свой ужас.

Таким он чудился во мгле безмерной ночи.

Все то, что в призраке таится от апофеоза,
Все то, что царский лоб хранит от августейшей ярости
В трагическом плененьи бронзы,
Весь ужас монумента, все, что зрачок хранит от молнии, когда он сам нетленен;
Вся странная и призрачная жизнь небытия,
Все то, что остается от героя, когда-то славного,
Когда кончина его возносит на черных крыльях,
Все то усилие, которое в могиле напрягает
Усопший царь, чтобы воскреснуть богом,
Величье часа и величье места,
Все, слившись в бронзовом гиганте, углубляло
Верховное его уединенье и суровость.
А Сена струилась с печальным шорохом
Под этим всадником, исчадьем бездн и ночи.

Ветер кидал свой крик, плевали пену воды,
Устои моста в тумане мрея,
Как смутные обличья призрака и хаоса,
Разверзали под августейшей статуей и над струями
Реки униженной и плачущей и злой –
Им – ходы темные, ей – триумфальность арки.

Внезапно в тишине – и было неизвестно,
Кто говорил в молчаньи непробудном,
В котором спит глухая глубина,
Над головой царя, на ухо статуе,
Глядящей пристально в пространство,
Исполненное ночью и порывом ветра
Голос, налетевший, как льдяный дых,
Сказал: «Ступай взглянуть, на месте ли твой сын».

* * *

О, если б кто-нибудь в тот час бродил
По набережным и береговым раскатам,
При мутном свете коптящих фонарей,
Во мгле, что делает Париж дремучей леса,
Он услыхал бы лязг, как будто исходящий
Из неимоверных доспехов темноты,
И ощутил бы ужас, ползущий в позвонках,
Его язык бы стал шептать признанья
(О, кто не знает тайных угрызений?), власы бы
Вздыбились и зубы защелкали во рту,
Ибо на пьедестале, на фоне низких туч,
Клубящихся в свирепом ветре,
Статуя, о, ужас! шевелилась.

Нечто не застывает вечно – даже бронза.

Король пошевелил уздой, а лошадь головою.
И сотряслась земля. С глухим и долгим гулом
Заколебались крыши, церкви, башни,
Священные порталы, обремененные веками.

Чудовищные мышцы бронзы вздулись,
Круп дрогнул, вознесенное копыто,
Под которым росла трава сквозь щели мостовой,
Ступило на землю, другое ж, замкнутое в архитраве,
Приподнялось; гигант склонил чело.
Конь, напрягая медные поджилки,
Прошел до края цоколя, и как по сходне
Не торопясь, спустился с пьедестала:
Виденье сна, запретное для глаза!

Тогда глухой проулок с диковинной и жуткой кличкой
Кабак, дворец и дом, трущобы и притоны,
И сотни кровель, отраженных в Сене,
И перекрестки, по которым днем
Струится смутный бег бесчисленных шагов,
Особняки зубчатые, как крепость,
И вывески, висящие над дверью,
И барки, канатами притянутые к кольцам,
Оцепенев пред этим неведомым нашлемием,
Чьи перья ни один не двигал ураган,
И, слыша конский топ, как гуды наковальни,
В то время как на башнях
Ошеломленные часы не смели бить,
Увидели, как в толще сгустившегося мрака
Медный всадник на бронзовом коне
Спокойно двигался: прямой, застывший, мертвый,
Сопровождаемый подземным гулом.

И воды трепетали под закругленьем арок.

* * *

Невыразимый ужас! Статуя в движеньи.

Вес этой тени изумляет мостовую.
Она идет, подняв чело в бесстрастном
Оцепененьи трупа, и линии ее недвижны под огромным
Дыханьем бездны,
Весь страшный распорядок ночи перевернут,
По прохождении ужасного предмета
В холодных склепах, где стоят гроба,
Ошеломленные скелеты, повернувшись,
Зловещую допрашивают ночь: «Что это было?»
И ночь не знает, что им отвечать.
Когда бы глаз проник в чудовищное царство,
Он бы испуганных увидел привидений,
Бегущих перед мрачным Незнакомцем.
Не все ли мужество афея Дон-Жуана,
Что он сей Лярвы взгляд стерпел, не побледнев?
Вот призрак, о который зазубрился бы меч,
А палец, дерзнувший прикоснуться, почувствовал бы холод.
Любовь и действенность, месть, гордость, справедливость,
Влекомые чудовищным подобьем!
Ответственность божественного лика,
Плененного гранитом или бронзой!
Чей воспаленный мозг в горячечном бреду
Видал блуждающих ошеломленных статуй
На улицах горящих городов.
Немыслимые эти сущности ступают,
Неся с собой оцепененье тьмы,
Мрак бьет набат, и даже сновиденье,
Которое в безмерности полнощной различает
Сквозь замкнутое веко целый страшный мир,
Ночная греза, сжившаяся с миром привидений
Теряется при виде этой мрачной породы призраков,
Входящих [в] облачную сферу сна,
И содрогается, затем, что шаг гостей незваных
Иной, чем шаг живых и мертвецов.


II

Он двигался, и содрогались бездны.
Исподние мостов, где шепчут воды,
Кладбища, чующие короля,
Погосты под сенями порталов или башен,
Где некогда во время коронаций
Кареты плыли; свалки и канавы,
В которых кровь убийств сочится лужами и образует топь,
И тумбы, на которых стояли Равальяки,
Колодцы тайные на дне старинных башен,
Ошейники в стенах темничных камер,
Подъемные мосты и рвы у крепостей,
И мостовые, по которым дождь
Зимой сквозь решето потоками струится,
Все трепетали от его шагов.

Итак, как достоверно (в свидетели могилу я беру!)
Что за спиной царя – кто б он ни был, –
Встает зловещим призраком – держава,
То весь Париж с лачуги до собора
От каждой гнусной складки до колонны
Зарокотал вокруг копыт коня.
То был великий вопль, торжественный и дикий,
Всей древней нищеты и отжитого рабства,
Протяжный вой мятущихся столетий,
Огромный крик времен и катастроф.
Все прошлое рыдало в этом крике,
Все, что ушло, что пребывает днесь,
И плоть, и кровь, и пламя, и железо
Сквозь ночь хрипевшее призывы к небесам;
Разверзшиеся ложесна – могилы.
И в этой диком реве разражались
Убийства, выстрелы, великолепье власти,
Мелькали воин, девушка, ребенок,
Свистали пули штурмов по бойницам,
В Сальпетриерах женщины рычали,
Жаровни раздувались по застенкам;
Стонали тюрьмы, выли казематы,
И гнусный Сен-Лазар, и мрачный предок
Всех парий мира старого – Бисетр;
Отчаянье со свитой прокаженных,
Трон в свите витязей; Смерть в свите палачей;
Мать, волосы дерущая горстями;
Te Deum'ы победоносных битв;
Все было там: парады, карусели,
И четверной галоп четвертований,
Топор, и плаха, кол, и бич, и цепь –
Весь гнусный арсенал, который тащит
Фемида дряхлая с повязкой на глазах,
Что некогда о платьи Иисуса
Кидала кость, и числит Бога в списке
Злодеев, состоявших под судом.
Все было там: убийства и комплоты,
Ночной набат и Карлов аркебуз,
И колокол крылом задевший филин;
И крики, что вода глушит под Вельской башней,
Брунгильда, Фредегонда и Марго,
Постель опорожнявшая в могилу,
Позорный столб и рядом с ним трофей.

Но временами, как ветер между шквалов,
Как океан смиряющий отлив,
Шум утихал и слышен был в молчаньи
Лишь мерный шаг чудовищных копыт.

И бледный ужас полз с взволнованного неба,
Где тучи расплетались и вились;
И в беспредельности катились волны мрака.

Всадник бронзовый свернул по площади Дофина
На узкие откосы реки, что с юга
Выводят к старому жилищу дозорных рыцарей,
А с севера к палате, которой завещал Несмон
Одежды и портрет свой кисти Приматиса.
Он объехал башни Дворца Юстиции,
Откуда падают в народ слепые жребии;
Прошел чрез Мост Менял и достиг по набережной
Отель де Вилля и Гревской площади;
Он пересек аркады, где теперь вздымается
Новый дворец с тяжелыми надстройками,
Оставил за собой порталы Сен-Жерве,
Взял налево сквозь лабиринты улиц –
Теперь исчезнувших пещер былого века,
Где дома имели облики бандитов,
Серьезный и медленный вошел чрез паперть,
Где некогда царица под вуалью ожидала Басомпьера,
На площадь, окруженную аркадами.

* * *

На площади за темною листвой
Мерещился высокий белый призрак –
Мраморный всадник.

                                   Замкнутый, надменный
На цоколе посереди амвона,
Венчанный лаврами, как римский кесарь;
Сверхчеловеческий и царственный.
На цоколе – десница правосудья.
С раскрытым локтем, с пястью на бедре
В другой руке державный скиптр власти.
Деревья трепетали в смутном страхе,
Вершины их метались, как от ветра.

Статуя к статуе пошла во мраке.
И та, что двигалась, вгляделась в ту,
Что грезила печально, недвижимо
Под черной сенью сумрачных ветвей.

И медный всадник мраморному молвил:
«Ступай взглянуть, на месте ли твой сын!»
Как дремлющий от дальних звуков рога
Луи Тринадцатый очнулся; белый
Держатель скиптра, черный меченосец –
Бледный кесарь и гордый витязь,
Спустившись по широкой лестнице подножья,
Площадь пересекли и вышли чрез решетку;
Поверх же крыш великий призрак – Бастилия –
Смотрел, как удалялись они по направлению к Парижу,
Всадник медный шел впереди
И пальцем, простертым вдаль, указывал дорогу.

Они прошли не сводчатую арку,
По «Pas de la Mule» и, следуя
По линии бульваров, что днем кипят толпой,
К городу направились, сейчас безлюдному.
И крыши старых предместий с бесчисленными гнездами,
Четыре льва фонтана Шато д'О,
Ворота Сен-Мартен, ворота Сен-Дени,
И кабаки, в которых еще звенит веселый звон стакана,
Видали, как прошли два строгих профиля.
Они шли рядом молча, не говоря «Сюда»,
Так оба всадника вступили на одно
Из мощных перепутий города, где посредине
Высился иной недвижный всадник.

Сей человек не человеком был, но богом.

Лоб его, изваянный для голубого неба,
Вздымался с вызовом, как будто негодуя на мрак,
Вкруг головы его темнело солнце;
Он лучился мрачно; храня великолепье рока,
Которое дает умершим пьедестал
И тот священный ужас, что исходит от победителя,
Когда в Монархе разрушающем таится творящий Бог.
То был король из бронзы, как и первый,
Но без седла, без поножей, без лат,
Он был прекрасен, как Аполлон, и наг, как Геркулес.
Во мраке можно было различить четыре согбенные фигуры
Рек: Эско и Рейн, Истер и Дуб,
Под четырьмя копытами коня;
Казалось, спокойно слушал он звучащие в ветрах
Взрывы сражений и вопли взятых городов.
Грива его казалась львиной;
Без голоса, без жеста
Он повелевал; казалось, простирал он
Меч королям; десницу – Богу,
Ступню ноги для поцелуев земной толпы.

Он сам собою был извечно упоен.

Два всадника направились к нему,
И ветер задержал свое дыханье,
И ночь разверзла слепое око, стараясь увидать,
                                        И человек в доспехах
Воскликнул громким голосом: «Людовик
Четырнадцатый именем, проснись!
Ступай взглянуть, на месте ли твой внук?»

И медный бог с челом, мерцающим сияньем звездным,
Разверз свой мрачный рот: «Кто говорил со мной?»
И взгляд его блуждал, как будто просыпаясь.
– Я. – Кто ты? – Я твой отец!
– А кто мой внук, которого ты назвал? –
– Он тот, кого прозвали Возлюбленным. –
– Где ж он, предмет народных поклонений? –
– На площади за садом Тюильри. –
– Идем.

И черный полубог приветствовал обоих королей,
Спустился с царственного пьедестала, и все трое
Конь о конь направились сквозь ночь.
И дед своих потомков был выше головой.

* * *

Они прошли по набережным, оставив позади
Балкон, с которого взирает на Париж
Варфоломеевская ночь, – темный призрак,
Минули Лувр – нагроможденье
Бесформенных стен и крыш,
Который подобно дворцам Аргоса или Фив,
Имеет Агамемнонов, Эдипов и Электр.
Сена отразила трех призраков,
Трех королей: солдата, кесаря и бога.
А старый Лувр, приоткрывая королевские оконницы,
Узнал Людовика Тринадцатого и удивился, не видя Ришелье.

Они же молча двигались по направлению к Елисейским Полям.


ПРИБЫТИЕ

О, кони мрачные, как нелюдимо они скакали!
Дыханием не трепетали их роковые ноздри,
И чернота их глаз не загоралась взглядом.
По мере же того как, хладные, глухие и молчаливые,
Они вникали в чресла великой ночи,
Бесконечность, взирающая молча на небывалое,
Сгущала мрак в глубинах окоема;
А деревья, охваченные могильной дрожью,
Простирали калеченные руки-ветви
Меж тем, как вдоль решеток Тюильри
Все тем же шагом – головокружительным и мерным –
Скакали два черных всадника, а третий – белый!

Пред ними, подобный мысу, о который дробятся волны,
Угол террасы выступил; они минули
Мрачный переход, и лязг копыт о камни замолк.
Мрак стал молчанием. Они достигли цели.

Струились воды реки, покрытой мраком.

* * *

О, ужас! Посредине пустынной площади,
В том самом месте, где их глаза
Искали торжествующую статую,
Вставали безобразно в пустоте
Два черные столба и бледный треугольник.
Треугольник висел меж ними, голый, в высоте,
А снизу намечался смутный круг,
Похожий на окно, разверстое в пространство;
Два облака на небе начертали
Таинственную цифру: Девяносто три.

То был неведомый и страшный эшафот.

Мрачный вздымался он; и сзади
Угадывался спуск в неслыханную пропасть;
Деревья взирали на страшное виденье;
И ураган задерживал дыханье
Пред темным и тощим очерком;
И вся природа казалась растерянной, столько в этой отвратительной машине,
Багровой, как резня, и черной, точно траур,
Стоящей на пороге, быть может, неба, а, быть может, Ада,
Было сосредоточено небытия, и ужаса, и гнева!

Под бледным треугольником дрожала крутая лестница.
Которой эшафот, чудовищный и мрачный,
Сообщался со всемирною могилой.
Пурпур, подобный тем, которые струятся,
Дымясь вдоль стен огромных боен,
Сочась меж черных булыжников,
Чертил, виясь, таинственное слово: «Справедливость».
И было ясно, что это свирепое орудье,
Невыразимое для глаза и окончательное,
Было построено отчаяньем
И вставало из слез, страданий и развалин.
Что эти два столба на темных перекрестках,
Где человек бродил печальный и слепой,
Когда-то отмечали дороги ночи;
И можно было различить слова:
«Власть» на одном, а на другом «Безумье»;
Круг же, который раскрывался под тяжким лезвием,
Напоминал ошейник и, увы! – корону.
И смутный ужас грез подсказывал,
Что этот треугольник был скован
Из всех мечей: с Ахава до Аттилы;
Вся беспредельность смерти таилась в нем,
Взнесенная до облаков, до самой грозной тверди.

Чуть трепетали невидимые образы.
Ни крика, ни дыхания, ни шороха. Порою –
И это увеличивало ужас трех королей –
Меж двух кровавых и трагических пилястров
Туман редел, и были видны звезды.
И чувствовалось, что сам Бог, великий невидимец,
Причастен этим странным, трагическим вещам,
Вечность тяготела вся целиком над этим местом;
И эта роковая площадь казалась гранью времен.

* * *

Короли читали слово, начертанное на земле.

Око, которое в тот миг могло бы наблюдать
Фигуры эти, одетые спокойствием и льдом,
Увидело б, как статуи заметно побледнели.

Они молчали, и округ молчало все;
Если бы время перевернуло свои песочные часы,
То был бы слышен шорох стекающей песчинки.

И в грозном мраке обнажилась голова.
Она была бледна. С нее стекала кровь.

И трое королей затрепетали; медный предок,
Сжимая рукоять меча, спросил
Отрубленную голову:

«Искупление на грозном этом месте
Свершилось не без воли карающего ангела?
Кару за какое преступление несешь ты, голова?»

– Я – внук внука твоего!

– Откуда ты упала?
      – С трона.
О короли! Рассвет ужасен.
– Призрак! что означает эта странная машина?
– Это конец, – сказала голова.

– А кто ее построил?
      – О мои предки, вы!



ГРАЖДАНСКАЯ ВОЙНА

Из книги «Страшный Год»


I. Расстрелянные

Война, которая ждет Тацита и оттолкнет Гомера:
Победа завершается всеобщею резнею,
Удовлетворенные безжалостны. Я слышу
Речи:
         «Надобно покончить со всеми недовольными».
Альцест сегодня расстреливается Филинтом.
Валяйте. Всюду смерть. Но ни единой жалобы.
Невызревшая рожь, подкошенная роком.
О, народ!
               Его ведут к подножью глухой стены.
Пусть так. Они повержены враждебной бурей.
Муж говорит солдату, взявшему его на мушку: «Прощай, товарищ».
Жена же говорит:
                             «Мой муж убит. Довольно.
Не знаю, прав ли он иль нет, но знаю,
Что вместе мы влачили нашу долю,
Мы были скованы единой цепью. Ежели отнимут
Его, к чему мне жить? А раз
Расстрелян он, то надо, чтоб умерла и я. Спасибо».
И по перекресткам растут нагроможденья трупов.
В толпе других проводят двадцать девушек.
Они поют. Их красота, спокойствие, невинность
Тревожат смутную толпу. Прохожий
Вздрагивает. «А вы куда?» – он спрашивает самую красивую.
«Мне кажется, что нас ведут расстреливать».
Зловещий грохот внутри казарм Лобо:
То гром распахнутых и замкнутых дверей могилы.
Там груды расстрелянных, но слез не видно.
Как будто их смерть едва касается,
Как будто они торопятся бежать из мира жестокого, слепого,
И с радостью встречают свое освобожденье.
Никто не дрогнет. К той же стенке ставят
Внука и деда. Дед насмехается, а мальчик –
Кудрявый, радостный кричит со смехом: «Пли!»
И этот смех и это трагическое равнодушье – откровенье.
О, ледяная бездна. О, загадка, перед которой теряется пророк:
Так, значит, они не держатся за жизнь, так, значит, жизнь их такова,
Что им уйти из мира безразлично.
И это в мае месяце, когда все хочет жить, когда
Душа сливается с расцветом всех вещей.
Тем девушкам сбирать бы розы,
Ребенку бы играть лучом зари,
Зиме бы старика растаять в майском солнце!
Их душам быть как полные корзины
Цветов и запахов, жужжащих пчел
И полниться весенним птичьим пеньем,
Быть трепетом любви, быть лепестком рассвета...
И что же? В этот прекрасный месяц радости и хмеля –
О! ужас, – смерть встает – внезапная, слепая,
Безглазая, безжалостная!
О, как они должны кричать, взывая к небу,
Рыдать и трепетать и звать на помощь город,
И нацию – всю Францию, и нас, –
И нас, которые глубоко ненавидят слепую гражданскую войну и эту бойню,
О, как они должны молить штыки и ружья, пушки,
С руками простертыми, сжав кулаки: ослепшие от слез, –
Лезть на стены, цепляться за прохожих,
Стараться убеждать, бороться у могилы,
Кричать: «На помощь к нам, спасите, убивают!»
Нет! Чуждые всему, что совершается,
Они глядят на смерть, которая пришла за ними:
Ну пусть! Они не сделают ей чести удивляться.
Они сжились издавна с этим зловещим призраком.
А в их сердцах могила давно уже вырыта:
Здравствуй, смерть!
                                Жить вместе с нами – это их душило,
И они уходят. Что сделали мы им?
О, позднее открытье. Кто ж мы сами, ежели они
Кидают этот мир и всех людей
Без сожаления, без крика, не желая унизиться до слез?


II. На баррикаде

На баррикаде посреди камней,
Запятнанных преступной кровью и омытых кровью праведных,
Мальчишка лет двенадцати захвачен вместе с коммунарами.
«Эй, ты! из ихних, что ль?»
Ребенок отвечает: «Мы были вместе».
«Ладно, – промолвил офицер: – ты будешь расстрелян с ними вместе.
Стань в очередь».
                             Сверкнули выстрелы. Ребенок видит,
Как рухнули товарищи к подножию стены.
Он просит офицера: «Позвольте сбегать домой,
Чтоб матери отдать часы».
– «Ты хочешь улизнуть?» – «Нет, я вернусь».
– «Все эти негодяи – трусы. Где ты живешь?»
– «Там, около фонтана. И я вернусь, мой капитан».
– «Брысь, постреленок». Мальчишка убежал – убогая уловка.
Солдаты хохочут вместе с офицером.
Хрип умирающих мешается со смехом.
Но смех утих, когда внезапно мальчик –
Бледный и гордый – появился вновь,
Сам подошел к стене и им сказал: «Я – здесь».
Бессмысленная устыдилась смерть, и офицер его помиловал.
Дитя, я сам не знаю – в этом урагане,
В котором смешалось все: добро и зло, геройство и злодейство,
Что в эту схватку тебя влекло, но говорю,
Что дух незрячий твой – высокий дух,
Мужественный и прямой – ты сделал на дне последней бездны
Два шага: один навстречу матери, другой – навстречу смерти.
Ребенок, который предпочел спасенью, бегству, жизни,
Весне, расцвету, детским играм – стену,
У которой пали его друзья, – прекрасен.
Слава поцеловала тебя в чело, о мужественный отрок!
Ты был бы в древности отмечен Стезихором,
Чтоб защищать одни из врат Аргоса,
Ты был бы вписан в ряды священных отроков
Тиртеем в Сицилии, Эсхилом в Фивах,
Твое бы имя было начертано на медных досках,
Ты был бы одним из тех, вослед которым дева
С кувшином на плече, у водопоя, где дремлют буйволы,
Глядит задумчиво, не в силах оторвать взволнованного взгляда.