Саша Черный. ЛИРИЧЕСКИЕ САТИРЫ (Сб. САТИРЫ)



ПОД СУРДИНКУ


Хочу отдохнуть от сатиры...
У лиры моей
Есть тихо-дрожащие, легкие звуки.
Усталые руки
На умные струны кладу,
Пою и в такт головою киваю...

Хочу быть незлобным ягненком,
Ребенком,
Которого взрослые люди дразнили и злили, –
А жизнь за чьи-то чужие грехи
Лишила третьего блюда.

Васильевский остров прекрасен,
Как жаба в манжетах.
Отсюда, с балконца,
Омытый потоками солнца,
Он весел, и грязен, и ясен,
Как старый маркер.

Над ним углубленная просинь
Зовет, и поет, и дрожит...
Задумчиво осень,
Последние листья желтит.
Срывает.
Бросает под ноги людей на панель –
А в сердце не молкнет Свирель:
Весна опять возвратится!

О зимняя спячка медведя,
Сосущего пальчики лап!
Твой девственный храп
Желанней лобзаний прекраснейшей леди.
Как молью, изъеден я сплином...
Посыпьте меня нафталином.
Сложите в сундук и поставьте меня на чердак,
Пока не наступит весна.

<1909>



У МОРЯ


Облаков жемчужный поясок
Полукругом вьется над заливом.
На горячий палевый песок
Мы легли в томлении ленивом.

Голый доктор, толстый и большой,
Подставляет солнцу бок и спину.
Принимаю вспыхнувшей душой
Даже эту дикую картину.

Мы наги, как дети-дикари,
Дикари, но в самом лучшем смысле.
Подымайся, солнце, и гори,
Растопляй кочующие мысли!

По морскому хрену, возле глаз,
Лезет желтенькая божия коровка.
Наблюдаю трудный перелаз
И невольно восхищаюсь: ловко!

В небе тают белые клочки.
Покраснела грудь от ласки солнца.
Голый доктор смотрит сквозь очки.
И в очках смеются два червонца.

– Доктор, друг! А не забросить нам
И белье, и платье в сине море?
Будем спины подставлять лучам
И дремать, как галки на заборе...

Доктор, друг... мне кажется, что я
Никогда не нашивал одежды!
Но коварный доктор – о змея –
Разбивает все мои надежды:

– Фантазер! Уже в закатный час
Будет холодно, и ветрено, и сыро.
И при том фигуришки у нас:
Вы – комар, а я – бочонок жира.

Но всего важнее, мой поэт,
Что меня и вас посадят в каталажку.
Я кивнул задумчиво в ответ
И пошел напяливать рубашку.

<1909>



ЭКЗАМЕН


Из всех билетов вызубрив четыре,
Со скомканной программою в руке,
Неся в душе раскаяния гири,
Я мрачно шел с учебником к реке.

Там у реки блондинка гимназистка
Мои билеты выслушать должна.
Ах, провалюсь! Ах, будет злая чистка!
Но ведь отчасти и ее вина...

Зачем о ней я должен думать вечно?
Зачем она близка мне каждый миг?
Ведь это, наконец, бесчеловечно!
Конечно, мне не до проклятых книг.

Ей хорошо: по всем – двенадцать баллов,
А у меня лишь по закону пять.
Ах, только гимназистки без скандалов
Любовь с наукой могут совмещать!

Пришел. Навстречу грозный голос Любы:
«Когда Лойола орден основал?»
А я в ответ ее жестоко в губы,
Жестоко в губы вдруг поцеловал.

«Не сметь! Нахал! Что сделал для науки
Декарт, Бэкон, Паскаль и Галилей?»
А я в ответ ее смешные руки
Расцеловал от пальцев до локтей.

«Кого освободил Пипин Короткий?
Ну, что ж? Молчишь! Не знаешь ни аза?»
А я в ответ почтительно и кротко
Поцеловал лучистые глаза.

Так два часа экзамен продолжался.
Я получил ужаснейший разнос!
Но, расставаясь с ней, не удержался
И вновь поцеловал ее взасос.
………………………………………….

Я на экзамене дрожал, как в лихорадке,
И вытащил... второй билет! Спасен!
Как я рубил! Спокойно, четко, гладко...
Иван Кузьмич был страшно поражен.

Бегом с истории, ликующий и чванный,
Летел мою любовь благодарить...
В душе горел восторг благоуханный.
Могу ли я экзамены хулить?

<1910>



ИЗ ФИНЛЯНДИИ


Я удрал из столицы на несколько дней
В царство сосен, озер и камней.

На площадке вагона два раза видал,
Как студент свою даму лобзал.

Эта старая сцена сказала мне вмиг
Больше ста современнейших книг.

А в вагоне – соседка и мой vis-à-vis
Объяснялись тихонько в любви.

Чтоб свое одинокое сердце отвлечь,
Из портпледа я вытащил «Речь».

Вверх ногами я эту газету держал:
Там в углу юнкер барышню жал!

      Был на Иматре. – Так надо.
      Видел глупый водопад.
      Постоял у водопада
      И, озлясь, пошел назад.

      Мне сказала в пляске шумной
      Сумасшедшая вода:
      «Если ты больной, но умный –
      Прыгай, миленький, сюда!»

      Извините. Очень надо...
      Я приехал отдохнуть.
      А за мной из водопада
      Донеслось: «Когда-нибудь!»

Забыл на вокзале пенсне, сломал отельную лыжу.
Купил финский нож – и вчера потерял.
Брожу у лесов и вдвойне опять ненавижу
Того, кто мое легковерие грубо украл.

Я в городе жаждал лесов, озер и покоя.
Но в лесах снега глубоки, а галоши мелки.
В отеле все те же комнаты, слуги, жаркое,
И в окнах финского неба слепые белки.

Конечно, прекрасно молчание финнов и финок,
И сосен, и финских лошадок, и неба, и скал,
Но в городе я намолчался по горло, как инок,
И здесь я бури и вольного ветра искал...

      Над нетронутым компотом
      Я грущу за табль д’отом:
      Все разъехались давно.

      Что мне делать – я не знаю.
      Сплю, читаю, ем, гуляю –
      Здесь – иль город: все равно.

<1909>



ПЕСНЬ ПЕСНЕЙ

(Поэма)

Нос твой – башня Ливанская,
обращенная к Дамаску.
(Песнь песн. Гл. VII)


Царь Соломон сидел под кипарисом
И ел индюшку с рисом.
У ног его, как воплощенный миф,
Лежала Суламифь
И, высунувши розовенький кончик
Единственного в мире язычка,
Как кошечка при виде молочка,
Шептала: «Соломон мой, Соломончик!»

      «Ну, что?» промолвил царь,
      Обгладывая лапку.
      «Опять раскрыть мой ларь?
      Купить шелков на тряпки?
      Кровать из янтаря?
      Запястье из топазов?
      Скорей проси царя,
      Проси, цыпленок, сразу!»

Суламифь царя перебивает:
«О мой царь! Года пройдут, как сон –
Но тебя никто не забывает –
Ты мудрец, великий Соломон.
Ну, а я, шалунья Суламита,
С лучезарной, смуглой красотой,
Этим миром буду позабыта,
Как котенок в хижине пустой!
О мой царь! Прошу тебя сердечно:
Прикажи, чтоб медник твой Хирам
Вылил статую мою из меди вечной, –
Красоте моей нетленный храм!..»

      «Хорошо! – говорит Соломон. – Отчего же?»
      А ревнивые мысли поют на мотив:
      У Хирама уж слишком красивая рожа –
      Попозировать хочет моя Суламифь.
      Но ведь я, Соломон, мудрецом называюсь,
      И Хирама из Тира мне звать не резон...
      «Хорошо, Суламифь, хорошо, постараюсь!
      Подарит тебе статую царь Соломон...»

Царь тихонько от шалуньи
Шлет к Хираму в Тир гонца,
И в седьмое новолунье
У парадного крыльца
Соломонова дворца
Появился караван
Из тринадцати верблюдов,
И на них литое чудо –
Отвратительней верблюда
Медный, в шесть локтей, болван.
Стража, чернь и служки храма
Наседают на Хирама:
«Идол? Чей? Кому? Зачем?»
Но Хирам бесстрастно нем.
Вдруг выходит Соломон.
Смотрит: «Что это за гриф
С безобразно длинным носом?!»
Не смущаясь сим вопросом,
Медник молвит: «Суламифь».

      «Ах!» Сорвалось с нежных уст,
      И живая Суламита
      На плиту из малахита
      Опускается без чувств...
      Царь, взбесясь, уже мечом
      Замахнулся на Хирама,
      Но Хирам повел плечом:
      «Соломон, побойся срама!
      Не спьяна и не во сне
      Лил я медь, о царь сердитый,
      Вот пергамент твой ко мне
      С описаньем Суламиты:

      Нос ее – башня Ливана!
Ланиты ее – половинки граната.
      Рот, как земля Ханаана,
И брови, как два корабельных каната.

      Сосцы ее – юные серны,
И груди, как две виноградные кисти,
      Глаза – золотые цистерны,
Ресницы, как вечнозеленые листья.

      Чрево, как ворох пшеницы,
Обрамленный гирляндою лилий,
      Бедра, как две кобылицы,
Кобылицы в кремовом мыле...

      Кудри, как козы стадами,
Зубы, как бритые овцы с приплодом,
      Шея, как столп со щитами,
И пупок, как арбуз, помазанный медом!

В свите хохот заглушенный. Улыбается Хирам.
Соломон, совсем смущенный, говорит: «Пошел к чертям!
Все, что следует по счету, ты получишь за работу...
Ты – лудильщик, а не медник, ты сапожник... Стыд и срам!»
С бородою по колена, из толпы – пророк Абрам
Выступает вдохновенно: «Ты виновен – не Хирам!
Но не стоит волноваться, всякий может увлекаться:
Ты писал и расскакался, как козуля по горам.
«Песня песней» – это чудо! И бессилен здесь Хирам.
Что он делал? Вылил блюдо в дни, когда ты строил храм...
Но клянусь! В двадцатом веке по рождении Мессии
Молодые человеки возродят твой стиль в России...»

      Суламифь открывает глаза,
      Соломон наклонился над нею:
      «Не волнуйся, моя бирюза!
      Я послал уж гонца к Амонею.
      Он хоть стар, но прилежен, как вол,
      Говорят, замечательный медник...
      А Хирам твой – бездарный осел
      И при этом еще привередник!
      Будет статуя здесь – не проси –
      Через два или три новолунья...»
      И в ответ прошептала «Merci
      Суламифь, молодая шалунья.

<1910>



ДИСПУТ


Три курсистки сидели над Саниным,
И одна – сухая, как жердь,
Простонала с лицом затуманенным:
«Этот Санин прекрасен, как смерть...»

А другая, кубышка багровая,
Поправляя двойные очки,
Закричала: «Молчи, безголовая! –
Эту книгу порвать бы в клочки...»

Только третья молчала внимательно.
Розовел благородный овал,
И глаза загорались мечтательно...
Кто-то в дверь в этот миг постучал.

Это был вольнослушатель Анненский.
Две курсистки вскочили: «Борис,
Разрешите-ка диспут наш санинский!»
Поклонился смущенный Парис.

Посмотрел он на третью внимательно,
На взволнованно-нежный овал,
Улыбнулся чему-то мечтательно
И в ответ... ничего не сказал.

<1908>



СКВОЗНОЙ ВЕТЕР


Графит на крыше раскален.
Окно раскрыто. Душно.
Развесил лапы пыльный клен
И дремлет равнодушно.

Собрались мальчики из школ.
Забыты вмиг тетрадки,
И шумен бешеный футбол
На стриженой площадке.

Горит стекло оранжерей,
Нагрелся подоконник.
Вдруг шалый ветер из дверей
Ворвался, беззаконник.

Смахнул и взвил мои стихи –
Невысохшие строчки.
Внизу ехидное: «хи-хи»
Хозяйской младшей дочки.

Она, как такса, у окна
Сидит в теченье суток.
Пускай хихикает она –
Мне вовсе не до шуток.

Забыл, забыл... Сплелись в мозгу
Все рифмы, как химера,
И даже вспомнить не могу
Ни темы, ни размера.

<1910>



ВЕСНА МЕРТВЕЦОВ


Зашевелились корни
Деревьев и кустов.
Растаял снег на дерне
И около крестов.

Оттаявшие кости
Брыкаются со сна,
И бродит на погосте
Весенняя луна.

Вон вылезли скелеты
Из тесных, скользких ям.
Белеют туалеты
Мужчин и рядом дам.

Мужчины жмут им ручки,
Уводят в лунный сад
И все земные штучки
При этом говорят.

Шуршанье. Вздохи. Шепот.
Бряцание костей.
И слышен скорбный ропот
Из глубины аллей.

«Мадам! Плохое дело...
Осмелюсь вам открыть:
Увы, истлело тело –
И нечем мне любить!»

<1910>



БЕГСТВО


Зеленой плесенью покрыты кровли башен,
Зубцы стены змеятся вкруг Кремля.
Закат пунцовой бронзою окрашен.
Над куполами, золотом пыля,
      Садится солнце сдержанно и сонно,
      И древних туч узор заткал полнебосклона.

Царь-колокол зевает старой раной,
Царь-пушка зев уперла в небеса,
Как арбузы, – охвачены нирваной,
Спят ядра грузные, не веря в чудеса –
      Им никогда не влезть в жерло родное
      И не рыгнуть в огне, свистя и воя...

У Красного крыльца, в цветных полукафтаньях,
Верзилы певчие ждут, полы подобрав.
В лиловом сумраке свивая очертанья,
Старинным золотом горит плеяда глав,
      А дальше терема, расписанные ярко,
      И каменных ворот зияющая арка.

Проезжий в котелке, играя модной палкой,
В наполеоновские пушки постучал,
Вздохнул, зевнул и, улыбаясь жалко,
Поправил галстук, хмыкнул, помычал –
      И подошел к стене: все главы, главы, главы
      В последнем золоте закатно-красной лавы...

Широкий перезвон басов-колоколов
Унизан бойкою, серебряною дробью.
Ряды опричников, монахов и стрельцов
Бесшумно выросли и, хмурясь исподлобья,
      Проходит Грозный в черном клобуке,
      С железным костылем в сухой руке.

Скорее в город! Современность ближе –
Приезжий в котелке, как бешеный, подрал.
Сесть в узенький трамвай, мечтать, что ты в Париже,
И по уши уйти в людской кипящий вал!
      В случайный ресторан забраться по пути,
      Газету в руки взять и сердцем отойти...

«Эй, человек! Скорей вина и ужин!»
Кокотка в красном дрогнула икрой.
«Madame, присядьте... Я Москвой контужен!
Я одинок... О, будьте мне сестрой».
      «Сестрой, женой иль тещей – чем угодно –
      На этот вечер я совсем свободна».

Он ей в глаза смотрел и плакал зло и пьяно:
«Ты не Царь-колокол? Не башня из Кремля?»
Она, смеясь, носком толкнула фортепьяно,
Мотнула шляпкой и сказала: «Тля!»
      Потом он взял ее в гостиницу с собой,
      И там она была ему сестрой.

<1909>



ГАРМОНИЯ


Направо в обрыве чернели стволы
Гигантских развесистых сосен,
И был одуряющий запах смолы,
Как зной неподвижный, несносен.

Зеленые искры светящих жуков
Носились мистическим роем,
И в городе дальнем ряды огоньков
Горели вечерним покоем.

Под соснами было зловеще темно,
И выпи аукали дружно.
Не здесь ли в лесу бесконечно давно
Был Ивик убит безоружный?..

Шли люди – их лица закутала тьма,
Но речи отчетливы были:
«Вы знали ли Шляпкиных»? – «Как же, весьма –
Они у нас летом гостили».

«Как ваша работа»? – «Идет, – ничего,
Читаю Роберта Овёна».
«Во вторник пойдем в семинар?» – «Для чего?»
«Орлов – референт». – «Непременно».

«Что пишет Кадушкин?» – «Женился, здоров,
И предан партийной работе».
Молчанье. Затихла мелодия слов,
И выпь рассмеялась в болоте.

<1908>



СЕВЕРНАЯ ЛИРИКА


Танец диких у костров.
Пламя цепенеет,
Вяло лижет вязки дров
И в тумане рдеет.

Стынут белые ряды
Телеграфных нитей.
Все следочки, да следы
У казенных питей.

Горе! Малый весь дрожит,
Бьет рукой о донце...
В пелене, как сыр, сквозит
Розовое солнце...

Пар от окон, стен и крыш,
Мерзлые решетки.
Воздух – сталь, Нева – Иртыш.
Комнату и водки!

Лопнет в градуснике ртуть,
Или лопнут скулы,
Тяжелей и гуще муть,
Холод злей акулы.

Замерзаю, как осел.
Эй, извозчик! Живо,
В Ботанический пошел!
Понеслись на диво...

Еду пальмы посмотреть
И обнять бананы.
Еду душу отогреть
В солнечные страны.

Эскимосы и костры!
Стужа сердце гложет –
Час тропической жары
Только и поможет.

<1909>



КАРНАВАЛ В ГЕЙДЕЛЬБЕРГЕ


      Город спятил. Людям надоели
      Платья серых будней – пиджаки.
      Люди тряпки пестрые надели,
      Люди все сегодня – дураки.

Умничать никто не хочет больше,
Так приятно быть самим собой...
Вот костюм кичливой старой Польши,
Вот бродяги шествуют гурьбой.

      Глупый Михель с пышною супругой
      Семенит и машет колпаком,
      Белый клоун надрывается белугой
      И грозит кому-то кулаком.

Ни проехать, ни пройти,
Засыпают конфетти.
      Щиплют пухленьких жеманниц.

Нет манер, хоть прочь рубаху!
Дамы бьют мужчин с размаху,
      День во власти шумных пьяниц.

Над толпою – серпантин,
Сетью пестрых паутин,
      Перевился и трепещет.

Треск хлопушек, свист и вой,
Словно бешеный прибой,
      Рвется в воздухе и плещет.

Идут, обнявшись, смеясь и толкаясь,
В открытые настежь пивные.
Идут, как братья, шутя и ругаясь,
И все такие смешные...

      Смех людей соединил,
      Каждый пел и каждый пил,
      Каждый делался ребенком.

      Вон судья навеселе
      Пляшет джигу на столе,
      Вон купец пищит котенком.

Хор студентов свеж и волен –
Слава сильным голосам!
Город счастлив и доволен,
Льется пиво по столам...

Ходят кельнерши в нарядах –
Та матросом, та пажом,
Страсть и дерзость в томных взглядах.
«Помани и... обожжем!»

Пусть завтра опять наступают будни,
Пусть люди наденут опять пиджаки,
И будут спать еще непробудней –
      Сегодня мы все – дураки...

Братья! Женщины не щепки –
Губы жарки, ласки крепки,
      Как венгерское вино.

Пейте, лейте, прочь жеманство!
Завтра трезвость, нынче пьянство...
      Руки вместе – и на дно!

<1909>



ИЗ «ШМЕЦКИХ» ВОСПОМИНАНИЙ

Посв. А. Григорьеву


У берега моря кофейня. Как вкусен густой шоколад!
Лиловая жирная дама глядит у воды на закат.

– Мадам, отодвиньтесь немножко! Подвиньте ваш грузный баркас.
Вы задом заставили солнце, – а солнце прекраснее вас...

Сосед мой краснеет, как клюква, и смотрит сконфуженно вбок.
– Не бойся! Она не услышит: в ушах ее ватный клочок.

По тихой веранде гуляет лишь ветер да пара щенят,
Закатные волны вскипают, шипят и любовно звенят.

Весь запад в пунцовых пионах, и тени играют с песком,
А воздух вливается в ноздри тягучим парным молоком.

– Михайлович, дай папироску! – Прекрасно сидеть в темноте,
Не думать и чувствовать тихо, как краски растут в высоте.

О, море верней валерьяна врачует от скорби и зла...
Фонарщик зажег уже звезды, и грузная дама ушла.

Над самой водою далеко, как сонный усталый глазок,
Садится в шипящее море цветной, огневой ободок.

До трех просчитать не успели, он вздрогнул и тихо нырнул,
А с моря уже доносился ночной нарастающий гул...

<1909>
Шмецке – вблизи Гунгербурга



УЛИЦА В ЮЖНО-ГЕРМАНСКОМ
ГОРОДЕ


Звонки бирюзовых веселых трамваев.
Фланеры-туристы, поток горожан...
Как яркие перья цветных попугаев,
Уборы студентов. А воздух так пьян!

Прекрасные люди! Ни брани, ни давки.
Узнайте: кто герцог и кто маникюр?
А как восхитительны книжные лавки,
Какие гирлянды из книг и гравюр!

В обложках малиновых, желтых, лиловых
Цветут, как на грядках, в зеркальном окне...
Сильнее колбасных, сильнее фруктовых
Культурное сердце пленяют оне.

Прилично и сдержанно умные таксы
Флиртуют носами у низких витрин,
А Фриды и Францы, и Минны, и Максы
Пленяют друг друга жантильностью мин.

Жара. У «Perkeo» открылись окошки.
Отрадно сидеть в холодке и смотреть:
Вон цуг корпорантов. За дрожками дрожки...
Поют и хохочут. Как пьяным не петь!

Свежи и дородны, глупы, как кентавры.
Проехали. Солнце горит на домах.
Зеленые кадки и пыльные лавры
Слились и кружатся в ленивых глазах.

Свист школьников, хохот и пьяные хоры,
Звонки, восклицания, топот подков.
Довольно! В трамвай – и к подъему на горы.
…………………………………………………
О, сила пространства! О, сны облаков!

<1910>



ТЕАТР


В жизни так мало красивых минут,
В жизни так много безверья и черной работы.
Мысли о прошлом морщины на бледные лица кладут,
Мысли о будущем полны свинцовой заботы,
А настоящего – нет... Так между двух берегов
Бьемся без смеха, без счастья, надежд и богов...

      И вот, порою,
      Чтоб вспомнить, что мы еще живы,
      Чужою игрою
      Спешим угрюмое сердце отвлечь...
      Пусть снова встанут
      Миражи счастья с красивой тоскою,
      Пусть нас обманут,
      Что в замке смерти живет красота.
      Нам «Синие птицы»
      И «Вечные сказки» – желанные гостьи,
      Пускай – небылицы,
      В них наши забытые слезы дрожат.

У барьера много серых, некрасивых, бледных лиц,
Но в глазах у них, как искры, бьются крылья синих птиц.
Вот опять открылось небо – голубое полотно...
О, по цвету голубому стосковались мы давно,
И не меньше стосковались по ликующим словам,
По свободным, смелым жестам, по несбыточным мечтам!

      Дома стены, только стены,
      Дома жутко и темно,
      Там, не зная перемены,
      Повторяешь: «все равно...»

Все равно? О, так ли? Трудно искры в сердце затоптать,
Трудно жить и знать, и видеть, но не верить, но не ждать,
И играть тупую драму, покорившись, как овца,
Без огня и вдохновенья, без начала и конца...

      И вот, порою,
      Чтоб вспомнить, что мы еще живы,
      Чужою игрою
      Спешим угрюмое сердце отвлечь.

<1908>




<ДОПОЛНЕНИЯ ИЗ ИЗДАНИЯ 1922 ГОДА>



В ОРАНЖЕРЕЕ


Небо серо, – мгла и тучи, садик слякотью размыт,
Надо как-нибудь подкрасить предвесенний русский быт.

Я пришел в оранжерею и, сорвав сухой листок,
Молвил: «Дайте мне дешевый, прочный, пахнущий цветок».

Немцу дико: «Как так прочный? Я вас плохо понимал...»
– «Да такой, чтоб цвел подольше и не сразу опадал».

Он ушел, а я склонился к изумрудно-серым мхам,
К юным сморщенным тюльпанам, к гиацинтным лепесткам.

Еле-еле прикоснулся к крепким почкам тубероз
И до хмеля затянулся ароматом чайных роз.

На азалии смотрел я, как на райские кусты,
А лиловый рододендрон был пределом красоты.

Там, за мглой покатых стекол, гарь и пятна ржавых крыш –
Здесь парной душистый воздух, гамма красок, зелень, тишь...

Но вернулся старый немец и принес желтофиоль.
Я очнулся, дал полтинник и ушел в сырую голь...

И идя домой, смеялся: «Ах, ты немец-крокодил,
Я на сто рублей бесплатно наслажденья получил!»

<1912>